Поиск по сайту

Наша кнопка

Счетчик посещений

24279025
Сегодня
Вчера
На этой неделе
На прошлой неделе
В этом месяце
В прошлом месяце
19370
31566
167275
21954408
527700
566892

Сегодня: Сен 24, 2017




БУРОВИЙ К. Незащищенное человеческое дитя

PostDateIcon 23.08.2017 17:33  |  Печать
Рейтинг:   / 1
ПлохоОтлично 
Просмотров: 217

НЕЗАЩИЩЕННОЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ ДИТЯ
(Воспоминание о Есенине)

«Умер поэт. Да здравствует поэзия! Сорвалось в обрыв незащищенное человеческое дитя, — да здравствует творческая жизнь, в которую до последней минуты вплетал драгоценные нити поэзии Сергей Есенин».

Л. Троцкий

I.

Есенин имел ржаные кудри и голубые детские глаза. Радостный и искренний его взгляд привлекал, вызывал доверие.

Один взгляд, и видишь — искренний человек.

С иллюстрации этого и начну свои краткие воспоминания о таких же кратких и случайных встречах с великим поэтом.

Осенью девятьсот пятнадцатого года я бежал из ссылки. Иду на последнем пароходе по Енисею. В темном трюме натыкаюсь на трех туруханских казаков, они меня опознают, окружают и собираются представить в Красноярское полицейское управление. Удираю с парохода, пробираюсь в Москву, а там моя «явка» уже арестована. Мчусь в Петербург. Принимаю активное участие в революционной борьбе, меняю квартиры, паспорта, имена. Тогда были самые тяжкие условия для нелегальных: везде обыски, облавы… А психология нелегального человека известна - конспирация, никому и единого намека о собственном имени или происхождении. Наконец, я остался совсем без «вида на жительство» и пришлось мне платить дворнику по три рубля в месяц, чтобы жить «на правах еврея, не имеющего права жительства в Петербурге». Фамилия — Нахтенборенг.

Так я и отрекомендовался в редакции «Ежемесячного Журнала» Миролюбова, куда несколько раз заходил с поручением, подписанным моим настоящим именем, которое, между прочим, было известно кое-кому из редакции.

Застал там как-то Есенина, который уже прощался.

Сотрудник редакции знакомит нас.

— Есенин, — говорит мне белокурый парень.

Тихо и неразборчиво бурчу я свою нелегальную фамилию и сразу же обращаюсь к его стихам:

— Знаю все напечатанные на память, очень нравится «Сыплет черемуха снегом…».

— Такая ли еще черемуха будет! — смеется паренек и спрашивает меня:

— А вы тоже из крестьян?

А мне взгляд его нравится:

— Да.

Сотрудник редакции зыркает на меня.

— А откуда? — улыбается поэт.

И я, законспирированный конспиратор, взаправду отвечаю ему:

— Из Воронежчины.

Такой искренний ответ о своем происхождении дал я только раз за всю нелегальную жизнь.

Не знаю, что бы я ответил Есенину, если б он еще и о фамилии спросил? Повторил бы я ему своего Нахтенборенга?

Наивная искренность!

После этого я считал фамилию Нахтенборенг скомпрометированной в редакции «Ежемесячного Журнала» и — в соответствии с принципами конспирации — больше туда не заходил.

II.

Вторая встреча в 1919 году.

В начале февраля я приехал в Москву. Это было уже третье мое возвращение из Сибири, но на этот раз из Сибири колчаковской контрреволюции.

Москва была холодная и голодная. Литературная жизнь едва тлела. Приезд в Москву моего сердечного приятеля Ив. Вольнова связывает меня с некоторыми московскими писателями.

Однажды утром получаю от Вольнова письмо: «Немедленно иди в дом Вахрушинской больницы, квартира номер… и неси деньги — нечем опохмелиться».

Неожиданно являюсь. Квартира беллетриста Тимофеева, хозяина нет дома. Навстречу — Вольнов.

— Деньги принес? Вот и хорошо. Маша, голубка, купи «буханочку хлебца». Поверишь: два дня не ели и есть не хотелось, а сегодня встали — животы подвело. И совсем не пьянствовали, — пошутил, братец, всю ночь об искусстве говорили. А пригласил тебя собственно для того, чтобы познакомить с Есениным. Вот он, мой дорогой рязанский парнишка!

И на этот раз скромно и с успехом:

— Есенин.

— А мы уже знакомы.

— Когда?

— Нахтенборенг, — говорю.

Есенин никак не вспомнит, а Вольнов тормошит меня:

— Что за анекдот? Расшифруй, пожалуйста.

Расшифровал.

— А знаешь, — говорит мне Вольнов: я тоже в таком случае всю правду сказал бы Сереже. С первого стихотворения, с первого взгляда полюбил я его.

За чаем я узнал, что Есенин читал свои произведения царице, что отказался написать патриотические стихи и попал в дисциплинарный батальон.

Разговор быстро перешел на молодой еще тогда имажинизм.

Размашистыми мазками Есенин излагает мне свою теорию об образной поэзии.

— Но этого мало, этого мало! Нужно вам побывать на наших вечерах. Мы делаем революцию в поэзии, все теории кверху ногами переворачиваем!

И стал я с этого времени постоянным посетителем кафе «Домино» на Тверской улице, где имажинисты торговали кофе, читали свои стихи и буйствовали.

Тут нужно отметить, что Есенин выделялся среди толпы, был без сравнения ярче, чем в интимном окружении.
На людях исчезала учтивость, а нежность и очарованность достигали большой силы и звенели непобедимым пафосом.

III.

Глухая и холодная улица Тверская.

Витрины забиты досками. Тьма. Где нет досок, на стеклах следы от выстрелов. На тротуарах заносы и экономия электричества.

Глухая ночь.

А в кафе «Домино» много света. Здесь люди, которые не умеют заботиться о какой-то там экономии. Это — биржа, на которой котируются лишь саше дорогие сокровища — таланты. Здесь находится Союз поэтов, а собственно — объединение имажинистов.

В этом кафе перебывала богема со всей Москвы, — пила здесь кофе с «песочными» пирожными, принимала участие в программах вечеров и внепрограммных скандалах.

Большая передняя комната — типичное кафе: эстрада, столики, покрытые стеклом. Под стеклом бумажки: стихи, карикатуры на поэтов. На стенах множество надписей, отдельные мазки краской, вещи настоящие и вырезанные из разноцветного картона. Первое, что бросается в глаза, это — штаны, распятые на стене для поражения мещанского эстетизма. Возле эстрады висит объявление о «смерти» почти всех выдающихся поэтов, которых теперь отвергает имажинизм: Блока, Белого, Северянина, Маяковского…

Огромными буквами, которые со стены перебегают на потолок, цитата из Есенина:

«О какими, какими метлами
Это солнце с небес стряхнуть?»

Справа ступени до самого потолка. Там какой-то чердак, а на нем разлегся Мефистофель без бороды — Шершеневич, который бросает в публику острые, как бритва, реплики.

За аркой, в другой комнате — своя «братва»: поэты, актеры, художники, накрашенные женщины.

Затихает румынский оркестр, и на эстраде появляются поэты.

Не имажинисты. Конферансье шутит:

— «Поэт Мачтет свои стихи прочтет!».

Мачтет в двадцатый раз читает: девушка, станция, прощай… Нудно.

Далее — Мариенгоф, пшют, пробор через всю голову. Читает о «боженьке»:

«Молимся тебе матерщиной
За рабьих годов позор!..»

Какой-то «мещанский» столик начинает протестовать:

— Не оскорбляйте публику! Разве у вас нет иных слов, кроме матерных?

— Я не виноват, — отвечает Мариенгоф, — что вы понимаете лишь тогда, когда с вами разговаривают «матом».

— Хам! — кричит «мещанин».

— К чертовой матери!

— Толя! — кричит Есенин Мариенгофу: смело бей ту сволочь, я тебе помогу!

Есенин уже размахивает руками, глаза горят задором. Начинается кутерьма. Оскорбленные мещане демонстративно выходят.

— К чертовой матери! — несется за ними от арки.

И снова музыка, снова стихи и кофе с «песочными» пирожными.

За моим столиком Есенин хвалится:

— Если не бить такую сволочь, то она всегда будет мешать стихи читать.

IV.

Помню еще несколько вечеров в «Домино».

Яркие, до предела наполненные энтузиазмом, выступления Есенина остались в памяти, как блестящий луч на фоне созданного богемой кабацкого удушья.

Настроения меняются, как на экране.

Лирика в объятиях с цинизмом, цинизм устраняется революционным пафосом, настоящим революционным энтузиазмом. Сидя в этом угарном окружении, чувствуешь, что действительно «облаки лают, ревет златозубая высь…» Проститутка, Христос и Шершеневич! Бывшему футуристу немного нужно:

«А мне бы только любви немножечко
Да десятка два папирос…»

Какой-то актер Камерного театра чудесно пародирует поэтов и их манеры чтения собственных произведений. Вдруг он начинает — с увлечением, с бурей, со свистом, — начинает читать «Двенадцать» Блока, и глаза богемы выскакивают на баррикады.

Революционный экстаз быстро исчезает, ибо с эстрады полились мотивы восточного мистицизма. Кусиков-муэдзин творит свой чудесный намаз:

«Мой аллах
Высоко в небесах…»

И вдруг начинается хохот. Это другой восточный «человек», Долидзе, поет уже а-ля Северянин: «Это было у моря…». Акцент кавказский — максимум!

Богема первой начала кадить Есенину ядом славы. Здесь, в «Домино», впервые заговорили о Есенине, как о великом национальном поэте. Это здесь его называли «златокудрым поэтом», «нашим, русским, Сережкой».
Вот вечер в «Домино», посвященный поэзии Есенина. Он начинается с того, что поэт грозит кому-то из публики:

— Тише! Или я вас с лестницы спущу!..

Публика этот язык понимает, она любит Есенина. На него смотрят влюбленными глазами, радеют ему.

С большим чувством читает Есенин, мастерски читает. В его фигуре и поведении удача «широкой натуры». И сам он любит свою публику. Приветствуют его в этот вечер тепло, сердечно, любовно.

И кажется, что слушаешь не стихи, а пение:

«Русь моя, деревянная Русь!
Я один твой певец и глашатай.
Зверинных стихов моих грусть
Я кормил резедой и мятой.
--------------------------------------
Бродит черная жуть по холмам,
Злобу вора струит в наш сад,
Только сам я разбойник и хам
И по крови — степной конокрад».

В заключение он читает «Инонию». Поэму слишком горячо принимают. Целуют поэта. На эстраду выскакивают поэты и писатели с выкриками в честь автора:

— Великий библейский юноша!

— Гениальный поэт!

V.

Поздняя ночь, а кафе «Домино» буйствует!

Но тесно в кафе поэтам и артистам. Хочется понести искусство в широкие круги человеческой массы, утвердить его на площадях и улицах. О, как хорошо было бы нарисовать картины на заборах, написать стихи на стенах высоких зданий! Это еще так недавно были разрисованы футуристами все ларьки Охотного ряда.

Не помню у кого, но кажется, что у Дида Ладо, родилась идея — разрисовать стены Страстного монастыря. Дид Ладо — это такой художник был в «Домино», который рисовал портреты всех присутствующих. Чирк, чирк — и 50 рублей!

Как только провозглашена была эта знаменитая идея, братва начала бегать, галдеть.

— Идем!

Все имажинисты во главе с Есениным, а за ними и все присутствующие двинулись на Страстную площадь.

Шум, пение, хохот…

Через несколько минут на монастырской стене нарисовано красками есенинское стихотворение:

«Вот они толстые ляжки
Этой похабной стены.
Здесь по ночам монашки
Снимают с Христа штаны».

На следующий день милиция замазала надпись. А еще на другой день вся православная Москва говорила о «хамстве» Есенина. Но бежала ругань и славу за собой вела. И Есенину это нравилось.

VI.

Почти ежедневные встречи летом девятнадцатого года в кухне бывшего Фальцвейновского дома (обеды в грязи и жаре адской) ничего интересного не оставили…

Через некоторое время имажинисты покинули «Домино» и перешли в новое кафе «Стойло Пегаса», а мне пришлось оставить на полгода Москву. Потом я совсем оторвался от богемы и встретился с Есениным только в 1921 году.

Умер Блок… И.З. Штейнберг устроил на Петровке вечер, посвященный памяти поэта. Должны были выступать: Штейнберг, Б.К. Вольский и я. Наши выступления были больше политическими, чем литературными, ибо нас тогда интересовало, главным образом, отношение Блока к революции.

Под конец концертной части пришел Есенин и взял слово.

Оратор он был плохой. Но на этот раз, он взволнованный, говорил с вдохновением, с любовью, с большой сердечностью.

Вспомнить что-либо из этого выступления невозможно, ибо никакой логики, никакой связи в выступлении не было. Эго был целый каскад образов, образов могучих, крылатых. Чувствовалось лишь, что так говорить не сможет обыкновенный человек, не сможет так говорить даже талантливый человек, когда он не есть поэт — творец именно таких образов. Впечатление у присутствующих необыкновенное, а спроси, о чем он говорил, — никто не скажет, какая-то сказочная речь! Как будто восстало множество образов из нерассказанных еще сказок русского народа, как будто шелест ржи и пьянящий запах лесов залетели в столичную залу из дебрей будущей «новой Америки».

И говорил Есенин:

— Есть два поэта на Руси: Пушкин и Блок. Но счастье нашей эпохи, счастье нашей красы, открывается блоковскими ключами.

VII.

Месяцы проходили, годы. До меня доходили разные слухи о поэте. Есенин, говорят, старательно собирает материалы о Пугачеве, посещает даже старинные церковки московские, чтобы ощутить стиль эпохи, а то рассказывают, что поэт увлекся Махно и обещает создать на фоне махновщины наилучшую революционную поэму.

Моя последняя встреча с поэтом была на вечере памяти Блока. Но со стороны видеть его мне довелось еще раз.

Это было в «Есенинской» пивной. Теперь есть такая пивная.

На Чистых прудах, возле почтамта.

За столиком сидело трое: Есенин, Орешин и Клычков, с последним я не знаком, и потому не подошел поздороваться с Есениным, чтобы не помешать разговору, который внешне казался полностью интимным. Издали засматриваюсь на лицо поэта. Как много изменений в нем после «красивых скандалов» на территориях Европы и Америки!..

Вскоре оставил я своего приятеля, русского писателя-экономиста С., и пошел домой.

А на следующий день С. рассказал мне, что там случилось… Есенин совершил антисемитскую выходку.

Был это лишь очередной «красивый скандал», и не судить нужно было, а просто защитить поэта от той пропасти, над бездной которой уже стоял Есенин и о которой так красноречиво написал Л.Д. Троцкий в статье, посвященной памяти поэта.

Но защитить его некому было. А богема… она не защищает, а засасывает…

VIII.

В белой узорчатой свитке — Лель.

Смеются глаза — васильки во ржи голубеют. Радостный и нежный образ.

Ржаные кудри, а в них васильки голубеют.

Васильки — это краски сказочные. На полотнищах Врубеля тоже краски сказочных васильков, которые на погосте города Китежа в сказке растут.

Не разбойник, нет, — шалун, мальчуган, сиротка белая… Искал Китеж всю жизнь — не нашел. Ибо нет Китежа на этой земле.

Заскочил в дебри, бедный, пошел на голос «лешего», а тот завел в болото сказочное.

Болото разверзлось — боль все почувствовали, сгубили молодость уст…

……………………………………………………………………………………………….

Разве нельзя так, чтобы дети не гибли в катастрофах?

Ибо как постигнуть боль детского переживания?

Ох, как горько, что нет города Китежа на этой земле!

К. Буровий
(При переводе сохранен стиль и манера автора).


«Радуница». Информационный сборник № 2. М., 1990, стр. 90-98.

Добавить комментарий

Комментарии проходят предварительную модерацию и появляются на сайте не моментально, а некоторое время спустя. Поэтому не отправляйте, пожалуйста, комментарии несколько раз подряд.
Комментарии, не имеющие прямого отношения к теме статьи, содержащие оскорбительные слова, ненормативную лексику или малейший намек на разжигание социальной, религиозной или национальной розни, а также просто бессмысленные, ПУБЛИКОВАТЬСЯ НЕ БУДУТ.


Защитный код
Обновить

Новые материалы

Яндекс цитирования
Rambler's Top100 Яндекс.Метрика