Поиск по сайту

Наша кнопка

Счетчик посещений

29094828
Сегодня
Вчера
На этой неделе
На прошлой неделе
В этом месяце
В прошлом месяце
4042
7629
64363
26953918
150066
317703

Сегодня: Июль 16, 2018




ГЕРМАН Э. Я. О Есенине

PostDateIcon 29.11.2005 21:00  |  Печать
Рейтинг:   / 2
ПлохоОтлично 
Просмотров: 8989
Э. Я. Герман
ИЗ КНИГИ О ЕСЕНИНЕ


Э. Я. Герман (Эмиль Кроткий). 1924.
Фото Наппельбаума

О каждом человеке можно что-нибудь рассказать.
Об Есенине рассказано менее чем мало. Почему?
После похорон Сергея, помню, Всеволод Иванов говорил мне:
— Ведь вот сколько встречались, а вспомнить нечего. От ненаблюдательности, что ли?
Старая это песня: «мы ленивы и — нелюбопытны» друг к другу.

***
Газет он не читал. Наклонится, бывало, к уху и заговорщически, шепотком спросит меня, «осведомленного человека»:
— А какое теперь, Миша, правительство в Англии?

***

Об искусстве говорил взволнованно и туманно. Теоретик он был плохой, но свое поэтическое хозяйство хорошо знал. О футуристических формальных ухищрениях:
— Мы все эти штучки тоже знаем. И подмигивает: нам это-де только совершенно ни к чему.

***
Книг у него не водилось. Гоголь. Батюшков… и — обчелся. Остальное — свои стихи.

***

Гоголя любил, о Пушкине говорил с раздражением, как о живом. Даже в плагиате уличал:
— Наводнение-то в «Медном всаднике» у Батюшкова ведь списал! Не веришь?
И тащит том батюшковской прозы.
Совпадение действительно почти точное.

***
В «Стойле Пегаса». Заградил телом вход, навязывает входящим свои книги.
Коммерсант Д., завсегдатай поэтического «Стойла»:
— Не верю я в его опьянение. Если пьян, пусть Пушкиным торгует!
Пушкиным Есенин и спьяна не стал бы торговать.

***
К Клюеву относился неприязненно — как к человеку, которому слишком многим обязан.
Помню, Вас. Каменский рассказывал о своей поездке по Волге Есенину:
— Клюева там совсем не знают. Тебя знают. Думают почему-то, что мужик с бородою. Мне вежливо:
— И вас!
Усмехаюсь:
— Волга — она такая!
А Есенин сияет. Не верится, а все же приятно слышать!

***
Спьяна о Бабеле.
— Не смеет он о бандитах писать. Мои бандиты. Еврейских бандитов не бывает.
Родич мой, молодой парнишка, никак не мог запомнить название «Исповеди хулигана». Все говорил: «Исповедь бандита».
— Бандита, говоришь? Есенина это очень веселило.

***
О Блоке:
— Идет пьяный, брюки расстегнуты, а за ним вся партия левых эс-эров!

***
Познакомил его с Бяликом. Бялик:
— Мне очень приятно видеть такого молодого человека.
Есенин, обиженно:
— Мне тоже приятно видеть такого старого человека!

***
С крестьянскими поэтами встречался, как встречаются в городе с односельчанами. Знал, что перерастает специфически «крестьянскую» поэзию, и радовался, когда ему об этом говорили.
Кольцовым быть не хотел. Помнил, что Кольцов говорил о Пушкине — «они».

***
Свои стихи читал черт знает до чего хорошо! Верно, потому, что волновался, читая.
Пальцы в кулак сжимал при этом с такой силой, что ногти в ладонь вонзались. После чтения, бывало, на руке всегда ссадина. Помню, показывал: — Видишь?

***
На эстраде был косноязычен (не в стихах, конечно). В жизни разговаривал очень хорошо. Пустых мест в его разговоре не было. Образностью не кокетничал. Нет-нет да и обронит меткое словцо.
О понравившейся ему женщине, помню, сказал:
— Я о нее, Миша, поцарапался…
Царапины эти у него скоро заживали.

***
Певал он охотно частушки под гитару. Знал напевы нескольких губерний. Голос у него был, как говорится, «небольшой, но приятного тембра». Ласковый, задушевный.
Окинет слушателей улыбчивым взглядом и начнет своим характерным, немного в нос, говорком:

— Дорогой, куда идешь?
— Дорогая, по воду.
— Дорогой, не простудись
Да по такому холоду.

Посмотрит, точно спрашивая: хорошо ведь? — и дальше:

— Дорогой, куда идешь?
— Дорогая, в лавочку.
— Дорогой, не позабудь
Купить помады баночку.

Эти частушки он певал у меня не раз. Любил их, а может, и потому пел, что любили их мы. Целый вечер, бывало, поет. Хорош он был в такие тихие вечера.

***
Чистюля был. И одеждой, и телом.
Волосы свои — золотые цвета соломы — берег и холил. Было, помню, что-то девическое в том, как он мыл голову.
С брезгливым любопытством смотрит, бывало, как его сосед по комнате старательно помадит свой лоснящийся от бриолина пробор. На свою подушку ложиться ему не позволял. Тот и прилечь не успеет, а Есенин уже забеспокоился:
— Газету, газету не забудь подложить!

***
Природе он уделял больше внимания в стихах, чем в жизни. Даже за город, бывало, душным московским летом не съездит.
«На лоне природы» видел я его только однажды. Летом 1920-го, что ли, года гуляли мы с ним по загородному харьковскому парку. Очень оживился он, увидев березу.
— Ножик, ножик давай! Сейчас сок потечет. Деревенская баба молча поглядывала, как он <ковырял> перочинным ножом в древесной коре. Не стерпела. — Где ж это вы,— говорит,— летом в березе сок видели? Сок по березе весной идет.
И подтрунивали же мы тогда над сконфуженным Сергеем. Уверяли его, что он принял за березу дуб 2.

***
Ничего, кроме России, не видел. Не реальной, самделишной России, а своей — той, которая требовалась для его стихов. Это была традиционно литературная Россия.
Среди грузовиков с восставшими солдатами Есенин невозмутимо правил гоголевской тройкой. Он был ее последний ямщик.

***
Расчетливая была эта слепота. Есенин не замечал именно того, что могло, расширяя, разрушить его поэтическое хозяйство.
Ослеплённые соловьи поют лучше зрячих. Хитрый соловей Есенин это прекрасно понимал.

***
Революционную современность он, впрочем, по-своему использовал. Она была для него, так сказать, контрастирующим фоном. В дни железнодорожного строительства он проклинал «погибельный рог» паровоза:

Черт бы взял тебя.

В дни антирелигиозной пропаганды завещал:

Положите меня в русской рубашке
Под иконами умирать…

Шло это в одинаковой степени и от молодого озорства, и от зрелого расчета художника.

***
Озорник он был не только в стихах.
В Тифлисе грузины просили что-нибудь прочитать. Согласился и…  прочитал строчку из лермонтовского «Демона»:

Бежали робкие грузины…

«Выступление» едва не кончилось дракой.

***
Озорничал он и в московском «Стойле Пегаса».
Странное это было учреждение. На эстраде — Есенин, Брюсов. Перед эстрадой — спекулянты, проститутки и — по должности, а может, и по любви к поэзии — агенты уголовного розыска. Поэзией тогда питались многие, — благо хлеб по карточкам выдавали очень скупо.
Вспоминается разговор с проституткой в «Стойле»:
— Вам какие же поэты больше нравятся?
— Пушкин нравятся… Подумав:
— Сергей Александрович тоже хорошо пишут, только очень уж неприлично.
Мы Есенина долго этим поддразнивали.

***
Содержал «Стойло» А. Д. Силин. Нэпом тогда еще только попахивало, и торговля поэзией была наименее опасным видом торговли.
Опасался Силин самого Есенина.
— Сергей Александрович, — говорил он мне, - плохо кончат: либо кого-нибудь убьют, либо на себя руки наложат.
И владельцы кафе, выходит, иногда бывают пророками.

***
Европы он, путешествуя по ней, не заметил. Не нужна она была его русским стихам. А глаза у него были зоркие. Вернувшись из Америки, рассказывал:
— Германия, Миша, серьезней. В Америке все грандиозно, но на живую нитку. Вот — Рур…
Говорил я  как-то на ту же тему с нашим крупным хозяйственником. Побывавший и в Америке, и в Германии, он выразил свои впечатления от этих двух стран теми же словами, что и Есенин.

***
Об Америке же говорил мне:
— Это, Миша, большая Марьина Роща.
За московской Марьиной Рощей, как известно, установилась репутация района фальшивомонетчиков и вообще всякого рода грязных дельцов.

***
О пьянстве его сложились легенды. Ничего необычного в нем не было. Так пьют на Руси и литераторы, и мастеровые.
Аккуратная берлинская квартирохозяйка с ужасом говорила о моей русской приятельнице:
— Когда эта дама умывается, вода из крана хлещет, как фонтан перед дворцом кайзера.
Воображаю, как ужаснулась бы эта (или подобная ей) немка манерам Есенина!
В самолюбиво-чистую немецкую комнату вместе с ним вошла Россия. Окурки на полу. Пустые бутылки на подоконниках и…  ведро под кроватью, на которой валялся Сергей.
— Пей, — приглашал он писателя А. Т., указывая на это ведро. — Не подумай чего-нибудь… Пиво!..

***
Пил он и в Америке, стране «сухого закона». С этим законом он, конечно, сразу же вступил в конфликт.
— Понимаешь, — рассказал он мне с полусерьезным возмущением, — привязался ко мне ихний шпик: зачем спирт в номере держу? Взятки требовал.
— Так ведь он  по-английски требовал. Как же ты понял?
Улыбается.
— Как не понять. «Мани», говорит, и пальцами показывает. Пришлось дать!

***
Пил он в последние годы плохо. Хмелел сразу, как хмелеют непривыкшие к алкоголю. Так вот и захмелел от Дункан.

***
Кое-что, пожалуй, шло и от тщеславия.
Возлюбленная Крэга, Д'Аннунцио. После ванной комнаты на Богословском — безвкусно пышный особняк на Пречистенке. После фамильярно ворчливой Эмилии — чопорная горничная в переднике и чепце. После «Дома Сергун?» — «Доложите Сергею Александровичу».
Выбегал навстречу, не дождавшись «доклада». На лице невысказанный вопрос — ведь вот как у нас пышно! — и та же знакомая застенчивая улыбка Сережи.

***
Для нее Россия была экзотикой.
Русская студентка из Монпелье мне как-то рассказывала: пришел в гости француз. Просит накормить, но обязательно чем-нибудь типически русским. Накормили кислой капустой. Кряхтел, бедняга, но — ел!
Солоно пришелся Айседоре русский роман. Терпела, не жаловалась. Tipique!

***
В его ранних стихах женщины совсем нет. Бесполая отроческая духовность.
Сказал ему как-то. Задело.
— Н-ну? А вот... Силился-силился — вспомнил:

Отрок-ветер по самые плечи
Заголил на березке подол.

— Так какая же это женщина? Это — дерево! Виновато улыбается. Светловолосый. Синеглазый.

***
Шел у нас как-то разговор о женщинах. Сергей щегольнул знанием предмета:
— Женщин триста-то у меня, поди, было? Смеемся:
— Ну, уж и триста! Смутился.
— Ну, тридцать.
— И тридцати не было!
— Ну... десять?
На этом и помирились.
— Десять, пожалуй, было.
Смеется вместе с нами. Рад, что хоть что-нибудь осталось! 3

***
С чувством дружбы он, должно быть, родился. Она стала для него культом.
Было тут кое-что и от литературной традиции: как Пушкин с Дельвигом... Было — и невымышленное душевное расположение к себе подобным.
Не случайно последние, за час до смерти набросанные стихи его обращены к другу. К другу, а не к подруге.

***
Встретились, помню, после долгого перерыва (в отъезде он был) на литераторской вечеринке у Б. Пошел навстречу — торжественный, патетический.
— Хорошо по разлуке с друзьями встретиться!
Для него эта случайная встреча действительно была многозначительной «встречей с другом». Он был, в сущности, прав. Каждая встреча с человеком значительна,— потому что она, может быть, последняя.
Эта встреча наша, увы, последней и оказалась. В следующий раз я встречал его, уже мертвого, на Октябрьском вокзале.

Град Инония и город Нью-Йорк ...

***
Друзей у него тогда было много. Подруги не было.
Завидовал, помню, идиллическому роману своего товарища по комнате:
— Все, видишь, с девочками, а я...
Пустоты природа, как известно, не терпит; эту пустоту вскоре заполнила Айседора Дункан.

***
Познакомились они, кажется, на вечеринке у художника Якулова. «Фестиваль», как выражался Якулов, был пышный — таким он, по крайней мере, казался по тому разутому и голодному времени.
Это не был «самозабвенный пир во время чумы»... Медлили начинать — кого-то ждали.
Гости скучали, не понимая, что, собственно, происходит.
И вдруг (как пишут в романах) взоры всех обратились в сторону двери.
В студию Якулова и в жизнь Есенина вошла Айседора.

***
В экзотически яркой, мехом внутрь, сибирской коже, крупная, большеглазая, этакая «волоокая Гера»,— она вошла в чужое, новое для нее общество с непринужденностью женщины, всходившей на эстрады всего мира.
Есенина в этот вечер его приятели преподносили торжественно. Именно — преподносили.
В Одессе, над входом в один из многочисленных там кавказских погребков, красовалась вывеска:
«Подам шашлык, как клубнику».
Есенина в этот вечер подавали в совершенно несвойственном ему виде. Милый, простой «Сергун» был наспех перекрашен в важного «Сергея Александровича» («Дорогу Сергею Александровичу»). Хлопотал около него N. Лаковые полусапожки его источали особенный блеск, и даже на изображающий эстраду стол он вскочил на этот раз не по-обычному театрально.
Не помню, что читал он. Уж не стихи ли о несуществующем «граде Инонии»?

...тебе говорю, Америка,
Отколотая половина земли,—
Страшись по морям безверия
Железные пускать корабли.

Америка не устрашилась. На пущенном ею по Атлантическому океану безверия железном корабле прибыла из города Нью-Йорка Айседора Дункан.

***
Долгий путь прошла эта женщина, прежде чем встретила рокового для нее синеглазого рязанского паренька.
Сан-Франциско, Нью-Йорк. Постоянная нужда и постоянная же экзальтация. Поиски хлеба и не сулящие его, осмеиваемые трезвыми янки проекты возрождения эллинского танца. Париж, Лондон. Шумный успех на сценах Нового Света, деньги, поклонение всего, что есть в Европе отмеченного известностью. И, наконец, вот, после славы и благополучия,— голодная Москва революционного времени, грязное «Стойло Пегаса» и — после Крэга, Д'Аннунцио и других славных — этот, как его — Essenin!
Любители пошлости напишут об этом романе много декоративного. Жизнь проще книг и... сложней.

***
Угловой диванчик в «Стойле Пегаса» был предназначен для «своих». Здесь восседали поэты, хозяева кафе, участники выступлений, просто друзья Есенина.
Сиживала здесь подолгу и Айседора Дункан. Не сводит, бывало, глаз с бурлящего на эстраде Сергея и твердит, точно выстукивая латинскими буквами русскую телеграмму:
— Essenin.

***
Обыкновенная это история.

...На склоне наших дней
Нежней мы любим и суеверней.

Дункан любила Есенина сантиментальной и недоброй любовью увядающей женщины.

***
Странно было видеть эту забалованную миром женщину в неприглядной обстановке московского ночного кафе, где спекулянты с Сухаревки искали любви, проститутки с Тверской — удачи, а поэты читали стихи за стакан кофе с пирожным.
Обстановки этой она словно не замечала. Сидит в уголку, распахнув манто,— как сидела, верно, в барах Нью-Йорка или в кафе парижских Больших Бульваров,— и смотрит влажными, ласковыми глазами на специфическую, полуголодную чернь тех неповторимых ночей.
Это безразличие к внешним формам было в ней трогательно.
Как-то, в «Стойле Пегаса» же, М<ариенгоф> полушутя предложил ей:
— Спляшешь, Айседора?
И указал на эстраду.
Она взглянула на Есенина — если он-де этого хочет...— и решительно шагнула к узенькому помосту, где рыдало, жалуясь на тесноту его, потное музыкальное трио.
Мы запротестовали. Стало попросту жаль ее.
Себя мы в те годы не жалели.

***
Занятно, верно, было слушать со стороны наши с ней разговоры в «Стойле».
С английским и французским мы были равно не в ладах. Русская грамота ей давалась туго.
Выручал немецкий. По-немецки она говорила свободно, но с английским акцентом. Владел им, с грехом пополам, и кое-кто из нас.
Так вот и сговаривались.
Есенину улыбка заменяла слова. А то, не задумываясь, заговаривает с ней по-русски:
— Понимаешь ведь, Айседора?
Она его действительно понимала.

***
Слава портит. Равно венчая мыслителей, актеров и беговых лошадей, она тем самым часто стирает разницу между ними.
В Айседоре не чувствовалось театральной «звезды», и смеющейся, и плачущей в расчете на фотографический аппарат. Она жила для себя.
Придет, бывало, к нам, не предупредив, заберется с ногами на сымитированную из покрытой ковром рухляди тахту и сидит — простая, неторопливая.
Не было в ней и хваленого американского практицизма. Деньгам и дням она не вела счета, и в ее особняке на Пречистенке бывало иногда столь же пышно, сколь и голодно.
Такою, думается мне, была мать Уайльда — миловзбалмошная, эксцентричная женщина, беззаботно читавшая роман в то время, как судебный пристав вывозил ее описанное за долги имущество.

***
Вся ее поездка в Россию была сплошной романтикой.
Реальной России она, как и Есенин, не видела. Ей мерещилась страна, где наконец осуществился ее эллинский идеал, блаженная страна будущего, где все без исключения граждане облачены в такие же хитоны, какие в Европе носит, увы, только брат ее Раймонд Дункан 4.
Россия обманула Айседору. Древнегреческую наготу культивировал в эти суровые годы лишь Касьян Голейзовский 5. Прочие граждане даже дома (центральное отопление тогда бездействовало, а «буржуйки» больше дымили, чем грели) не расставались с полушубками и валенками.
Скудно получаемую по карточкам драгоценную ткань изводил на хитоны один только человек в России. Это был русский Раймонд Дункан, поэт Максимилиан Волошин.

***
На Пречистенке, 20, впрочем, функционировало отделение древней Эллады.
Времена были фантастические. Хозрасчет тогда еще не был выдуман, и добрейший Анатолий Васильевич урывал из скудного бюджета Наркомпроса небольшие суммы на внедрение в тогдашний угловатый быт эллинской пластики.
В то время как импресарио Айседоры хлопотали в Наркомпросе об очередной дотации, Ирма Дункан или Цецилия Люмьер, еврейская девушка из взрослых учениц Айседоры, старательно обучали пролетарских детишек вольным движениям времен Солона или Перикла.
Наутро после свадьбы Сергея и Айседоры, уходя из ее (теперь — их) особняка, я столкнулся с движущейся к умывальной комнате вереницей белых детских хитонов. В свете раннего утра они показались мне призраками.
В этом призрачном американско-эллинском мире жил Сергей. Трудно было не улыбнуться при этой мысли.

***
О свадьбе Есенина я узнал едва ли не в самый день ее. Забежал ко мне на минутку, даже не разделся, и сказал, улыбаясь, торопливей, чем обычно:
— Я, Мишки (он любил давать прозвища и меня с женой окрестил, по моему домашнему имени, «Мишками»),— женюсь. Приходите обязательно. Будут только свои.
Чужих на Пречистенке в этот вечер действительно не было.
Сергей показался мне необычно торжественным — может быть, потому, что был совершенно трезв.
Гостеприимным домохозяином он умудрялся быть и на Богословском, в своей тесной, приспособленной под жилье, ванной комнате. Здесь, на Пречистенке, он был еще внимательней и ласковей. Ему самому, кажется, импонировал его новый, на этот раз как будто всамделишный «дом».
Помнится, он совсем не пил. Мы, как полагается в таких случаях, пили шампанское.
Пили. Чокались. Поздравляли «молодых», Сергея Есенина и Айседору... Дункан?
— Нет, нет — Есенину.
Она сердилась, когда я из озорства пил за Дункан.

***
Было в Москве в эти голодные и холодные годы кабаре с утешительным именем: «Не рыдай».
Несколько десятков москвичей, в недоношенных еще туалетах дореволюционного времени, ежевечерне изображали там «разложение буржуазии». «Разлагались» нехотя, точно по долгу службы. Тщетно хор «Нерыдая» взывал к пострадавшим от национализации, уплотнения и карточной системы:

Раз-два-три-четыре —
Сердцу волю дай.
Раз-два-три-четыре —
Смейся, не рыдай.

Рыдающих в тесном подвальном кабаре не было, но не было и вволю веселящихся.
В этом вот увеселительном заведеньице я и встретил однажды Есенина. Ввалился он туда со всей своей свитой,— яркая планета его всегда была окружена темными спутниками. Мрачно шагающие за ним следом (верно, уж не первую ночь), они походили на «врагов человека» из символической андреевской пьесы 6. Это были, однако, друзья Есенина.
Он не походил на себя. «Стеклянный дым» его волос помутнел, лицо просвечивало, точно восковое. Он окинул зал невидящим взглядом - глаза смотрели внутрь себя.
— Сережа!
Он улыбнулся — так улыбается больной, узнав сквозь забытье лицо близкого человека — и подсел к нашему столику.
Актриса М<иклашевская>, тихая женщина с всегда грустными глазами, пела что-то бесстыдно-шумное.
Он рассеянно слушал — ту, что пела, а не то, что она пела. Ей, именно этой тихой женщине, были посвящены стихи о его преждевременном сентябре.
Подсела к нашему столику и М<иклашевская>. Он умиленно на нее поглядывал, потом наклонился ко мне и сказал тихо и восторженно:
— Моя любва. Понимаешь?
— Понимаю, Сережа.

***
Потом произошло неожиданное. Конферансье, молодой человек, бойкий по должности, весело объявил:
— Сейчас прочтет стихи поэт-босоножка Сергей...
Я ждал, что он скажет: Дункан. Он сказал: Есенин.
«Намек» встретили хохотом. Роман Сергея с Айседорой ни для кого не был тайной.
Сергей привстал со стула — казалось, запахло скандалом. До него, однако, в этот вечер ничего не доходило. Не дошла и «обида». Он криво улыбнулся, махнул рукой — стоит ли, дескать, обижаться? — и быстро шагнул к эстраде.
Читал он «Москву кабацкую». Читал утрированно-патетически, напирая на «откровенные» выражения.
Дамы ахали. Мужчины перешептывались. Официанты слушали, застыв на ходу с блюдами в руках.
Мне было жаль его до боли в сердце.
Русский мальчик

***
В историю российской словесности он войдет как Сергей Александрович Есенин. Мы знали его как Сережу. Веселого, озорного, буйно даровитого русского мальчика.
Таким я увидел его впервые в Харькове. В высокой меховой шапке, в оленьем полушубке нараспашку, он ходил своей легкой походкой по комнатам УКРОСТА, улыбаясь всему и всем.
Светлоглазый, светловолосый, он точно светился изнутри.
Что-то располагающее к себе было во всем его облике. Его улыбчивому обаянию поддавались даже те, которые этого не хотели.
В Харьковском городском театре выступали московские поэты. Публику 1920-го года-- фронтовую, «кожаную» — эпатировали столичным поэтическим озорством. Публика негодовала, обиженная непонятным.
Не сердились только на Есенина. Не потому, что его знали, — знали его здесь немногие. Просто — невозможно было сердиться на этого светлого, радостного, рассеянно улыбающегося юношу.
— Послушайте, беленький,— кричали ему с галерки,— вы-то зачем связались с этой ....?!
«Беленького», не зная его, все же отличали от остальных.

***
Читал он в тот вечер, кажется, «Кобыльи корабли». Публика стихов не понимала, а непонятное - оскорбительно.
Сергей брал, однако, взволнованным голосом. Ежели человек так волнуется,— значит не зря!
Помню, в Харькове же читал он в уличном скверике «Небесного барабанщика». Народу сбежалось, как на драку. Няни, прислуги, красноармейцы — обычная воскресная публика городского сквера.
Кто-то возмутился. Красноармейцы заступились:
— Не мешай. Пусть читает! 7

***
Так было всюду. В Политехническом музее, Мекке курсисток и рабфаковцев. В «Стойле Пегаса», клубе поэтов и проституток.
Старики из Союза писателей 8, хранившие традицию, и люди в кожаных куртках, традицию рушившие, одинаково поддавались обаянию Есенина.

***
«Своей среды» у него, в сущности, не было. Интеллигентские интересы ему были чужды. В газетах читал
только заметки о себе. С «народом» он был связан ......
Друзья у него были, в сущности, случайные люди.
Странное дело! Этот здоровый, буйнокровный человек был связан с жизнью бумажной пуповиной строк.
Эта связь и порвалась.

***
Лавры воина его не прельщали. Не без кокетства излагал свою дезертирскую эпопею. Попал как-то в уличную облаву. Спасся бегством. Укрылся в дворовой уборной.
— Веришь ли: два часа там сидел.
Великодержавная поза приходила вместе с хмелем. Серьезничает:
— Украина... Что значит Украина? Окра-ина. Могу я ее признавать?
— А разве она от тебя признания требует? Посмеивается. Не над собою ли? Очень уж забавна
была эта едва держащаяся на ногах великодержавность.

***
В хмелю же:
— Разве они по-русски пишут? Нас, русских, только трое: я, ты, да Мандельштам. Не спорь! Вы русский лучше меня знаете.
— Маловато, Сережа, на 120 миллионов населения: ведь из этих троих — двое евреи.
Улыбается: и то, мол, правда. Улыбка ему часто заменяла слова.

***
Трезвый о деревне говорил редко. Поминал ее чаще в хмелю поэтическом, необыкновенном:
— Едем, Миша, в Рязанскую. Луговое хозяйство заведем. Я, ты да Всеволод (Иванов). Как только телеграмму пришлю, выезжай. Заметано, значит? Серьезно! Как только телеграмму...
— Заметано. Серьезно.
На следующий день он, еще не протрезвившимся, ходил на Мясницкую прицениваться к косам.

***
В те годы многие поэты книготорговцами заделались. Вечная тяжба у них была из-за книжных лавок.
Помню, средь литературного разговора у прилавка С<ергей> сорвался с места и за дверь.
— Еду! — кричит <уже> из санок.— В суд. Они, небось, уже там и судью опутали.
«Они» означало «конкуренты».

***
Прислуга моя то и знай ласково осведомлялась о нем: — Красавчик-то почему не приходит? Однажды пришел он в белой матросской блузе. С тех пор «красавчик» был переименован в «матросика».
На милицию у него был нюх, как у беспатентного торговца вразнос. Очень уж часто он с ней сталкивался.

***
В артистической уборной Малого театра, куда его привела хмельная мысль проводить знакомую актрису, он затеял борьбу со своими спутниками. В планы режиссуры это не входило. Куда-то телефонировали. Кого-то вызвали.
— Милиция! — крикнул Есенин и, обгоняя своих спутников, вылетел из уборной... на сцену.
Шел в это время «Недоросль» 9.

***
И милиция знала Есенина. Знала, увы, не по стихам. На общественном суде над Есениным разбитной московский милиционер говорил о нем, как говорят о добром знакомом:
— Как же, Сергей Александрович. Чудные они! Воображают что-то. Мы протокол пишем, а они ходят по отделению и, как куколка, глазами хлопают.
«Хлопал глазами» Есенин и на судебном процессе — жмурился, как от яркого света, и мигал глазами, точно не понимая, чего от него хотят.

***
NB. Били чашки у Д.
Есенин: — Тише, черти. Ведь он на кровные деньги покупал...

***
За очередное озорство был ввергнут, вместе с товарищами по цеху, в узилище. В Бутырки, что ли. Латыш-надзиратель строго следил за тем, чтоб арестанты по очереди мыли полы. Поэты отказались.
— Ми-ить! — гаркнул латыш.
Есенин так и вцепился в тряпку. Мыл со страху, рассказывали. Очень старательно.
Впоследствии, на воле (просидел он всего лишь несколько дней), оправдывался:
— И вовсе я не со страху, а просто — гигиеничней... Самому же противно в грязи сидеть!
Этому «возвышающему обману» он и сам, кажется, не верил.
Читал у меня поздно ночью «Пугачева». Слова звенели, как звенит кровь в ушах. Буйным пафосом захлестывало мои тесные комнаты. Я с опаской поглядывал на дверь: вот-вот придут соседи жаловаться! Не разбудил бы соседей! * (* Рассказ об этом эпизоде не закончен. Эмиль рассказывал, что, в конце концов, дверь распахнулась и ввалились соседи по квартире — булочник, проститутка и др.— и остались слушать (они долго слушали за дверью).— (Примеч. М. А. Мальцевой).)

«Под душой согнуться, как под ношей».

Плодовые деревья снабжают подпорками, чтоб не согнулись под тяжестью плодов. У Есенина подпорки не было.

***
Это не только в хрестоматиях: «Но лишь божественный глагол...»
Читая ли стихи, говоря ли о них, преображался. Точнее, становился собой.
Выписавшись из больницы, ввалился ко мне с компанией. Осунувшийся, потемневший, даже волосы будто темней стали. Точно вслушиваясь в себя. Не без игры тут было. А все же странно было. Не должен человек вслушиваться в биение своего сердца!

***
О своей легкой походке писал он сам. Тело свое нес он действительно легко и непринужденно. «Гуляющим» я его не помню — казалось, куда-то спешит. В Харькове как-то опрокинул на ходу лукошко с семечками. Торговка выругаться не успела, как он уж, виновато улыбаясь, совал ей в руки на авось зачерпнутые в кармане деньги.

***
«Разговор книгопродавца с поэтом» был для Есенина на заре нэпа разговором с самим собой. Он был совладельцем книжной лавки на Никитской. В тонкости книжной торговли он едва ли вникал, но за прилавком стаивал нередко. Судачит, бывало, о чем-нибудь с товарищами по «задорному цеху», а краем уха вслушивается в...
— Маяковского? Такого не держим. Не спрашивают.
Сияет. Рад, что подложил свинью футуризму.

***
Вечер этот кончился для меня раньше, чем для других. Жертва Сергеева гостеприимства, я дремал на диване, чувствуя сквозь дрему, как легкая рука Айседоры ласково скользит по моим волосам. Танца ее в этот вечер я, увы, не увидел. А танцевала она в этот раз, говорят, лучше, чем когда бы то ни было. Танцевала с собственным шарфом вместо партнера. Этот неразлучный шарф, с которым она не расставалась, впоследствии ее и погубил. Запутавшись в колесах авто, он выволок ее на каменную набережную Ниццы. Жертвой автомобильной катастрофы, как известно, стали задолго до этого и дети Айседоры Дункан.

***
В Берлин они полетели на аэроплане. Это был, кажется, первый воздушный рейс Москва — Берлин. Провожать их я не пошел — машина вылетала ни свет ни заря, а те, что пошли, опоздали.
Помню, рассказывали мне вернувшиеся с аэродрома:
— Опоздали на какую-нибудь минуту. «Вот-вот,— говорят,— вылетели. Смотрите!» Смотрим вверх и — ничего не видим. Досадное чувство.
Это чувство я до сих пор испытываю при мысли о том, что Сергея нет. Вот-вот был человек рядом...
Сергея я после этого видел не раз.
О встречах с Айседорой напомнили мне две телеграммы: ее из Ниццы — соболезнование друзьям Сергея по поводу его смерти и другая — из Ниццы же — о нелепой гибели Айседоры.

ПРИЛОЖЕНИЕ

Фрагменты, сохранившиеся в рукописи из следственного дела Э. Я. Германа 1933 года

***
В «Стойле Пегаса». Заградил телом вход, навязывает входящим свои книги.
Коммерсант Д., завсегдатай поэтического стойла:
— Не верю я в его опьянение! Если пьян, пусть Пушкиным торгует!
Пушкиным Есенин и спьяна не стал бы торговать.

***
Полусерьезный разговор: чем бы этаким прошуметь на весь мир? Предлагаю:
— Объяви имажинистов правительством. Европа ахнет.
— Но... ведь за это — расстреляют?
— Это уж как пить дать. Зато какая слава! Смеется: не совсем, мол, подходит. А в глазах — веселые огоньки.

***
Нынешняя Россия выпадала из его поэтического плана. Пытался к ней приспособиться, но приспособить ее к своим стихам не смог.
Слова «электрификация» и «индустриализация» не укладывались в его лукаво архаический словарь.

***
На Кавказ его влекли личные связи и... литературная традиция.
От нее, пожалуй, и шли его кавказские бесчинства. Крестьянскому сыну Есенину импонировало дворянское озорство Лермонтова.

***
N. встретил его в тифлисском ресторане. Один-одинешенек. Левой рукой обнял чучело медведя, в правой — бокал.
— Вот до чего дошел: с медведем пью!

***
Любил я поить его... чаем.
Чай пил он очень неуверенно, редкими маленькими глотками. Так не привыкшие к пьянству люди пьют водку.
Пьет и улыбается: вот, мол, до какой трезвой жизни дошел! Сам, бывало, говорит:
— Это я только у тебя, Миша, чай пью.
Пил нехотя, из желания сделать приятное хозяевам. В трезвые дни был он человеком большой и грациозной деликатности.

***
Писали о нем с первых же его литературных выступлений, а привыкнуть к этому он все не мог. Увидит свое имя в газете — насторожится: уж не подвох ли?
Так актеры читают рецензии о себе.

***
Радовался он иногда по-детски — самому малому пустяку.
Подарили мы ему к именинам цветной шарж на него: голый, верхом на лошади и — подпись:

Новый на кобыле
Едет миру Спас.

Наглядеться на него не мог. — Ведь вот здорово. А? А шарж был плохой.

***
Шумом драк его полнился Батум. Гриша Н., батумский журналист, рассказывал мне о тамошних похождениях Есенина:
— Мы, грузины, поэтов уважаем. Живи, пожалуйста, пиши стихи. Но ведь он сам в драку лез! Одного ударил — смолчали: Бог с тобой, думаем, ты поэт; другого ударил — смолчали. Так ведь он стал после этого всех бить! Мы его, конечно, побили. А поэтов мы, грузины, уважаем: пиши стихи — пожалуйста!

***
На общественном суде над ним, отвечая Л. Сосновскому, сказал:
— Вы, Сосновский, себя жалеете, а мне вот себя не жалко.
Русская безжалостность к себе в нем действительно была, но и жалел он себя иногда очень сентиментально.
Пьяный провалился в застекленный люк перед обувным магазином, жестоко порезал руку. Выйдя из больницы, показывал багровый рубец:
— Вот ведь какая рана! Руку отрезать хотели. Не позволил. Теперь не действует.
И жалостливо смотрит на свою якобы недействующую руку. А лицо — как у ребенка, который хочет, чтобы поцеловали ушибленное место.
А через минуту — задорно:
— Рука-то ведь эта действует! В «Стойле» на меня вчера трое навалились,— так я их...
И это не совсем точно. Дрался-то он действительно с тремя, но, рассказывали, отнюдь не победоносно.

***
Озорничать на эстраде было тогда модно. Эпатировали публику и недостаточно понятными стихами, и слишком понятными ругательствами. Не знаю, что ее больше оскорбляло.
Гражданин в фуражке «спеца» возмущался в «Стойле Пегаса»:
— Я, черт возьми, два факультета окончил. Почему ж я этого не понимаю?
В Политехническом Есенину свистали. Какой-то отец семейства, возмущенный теми самыми строками, которые даже скромный ГИЗ печатает теперь без пропусков, громогласно протестовал:
— Безобразие! Я ведь сюда с дочерью пришел. Есенин был не мастер пикироваться — конферансье
он был ненаходчивый. Он окинул зал голубым взглядом и сказал бесхитростно крепкое мужицкое слово.
— Веришь ли,— рассказывал он мне на другой день,— девушки лицо руками закрывали. Плакали!

***
А человек он был все-таки застенчивый.
Горький жил в ту пору в Москве. Времена были сердитые, строгие, и я иногда заходил в Машков переулок — послушать добрый бас Алексея Максимовича.
Есенин не раз собирался пойти со мной — «за компанию». Все, бывало, спрашивает:
— А удобно? А как он ко мне относится? Так и не пошел.

***
Актеры, я заметил, питали к нему особенную нежность. Может быть, потому, что он так эффектно «играл» свою жизнь.
Играл по старинке, нутром, как играли во времена Мочалова.

***
С людьми сходился легко, за стаканом «напареули», за беседой по душам. С кем он только не водился в годы своих скитаний по России! С актерами. Коммерсантами. Террористами... Просто — с людьми.
Он не льнул к людям «с положением», не искал общества знаменитостей. Но всегда в его пестром окружении были один-два выбитых из колеи, малость опустившихся, но, в сущности, душевно хороших, преданных ему человека.
(«Огонек», 1991, № 19)

Комментарии

Э. Я. Герман ИЗ КНИГИ О ЕСЕНИНЕ
Публикуется по авторизованной копии М. А. Мальцевой из фонда Э. Я. Германа (ф. 2566, оп. 1, ед. хр. 59) с исправлениями по автографу Германа (там же). В "Приложении" использована журнальная публикация (Огонек. 1991. № 19).
Эммануил Яковлевич Герман (Эмиль Кроткий; 1892—1963) — известный сатирик, поэт-эпиграмматист. Родился в Одессе, в юности писал лирические стихи, с 1912 г. сотрудничал в ряде одесских изданий: газете «Южная мысль», журнале «Крокодил». Весной 1917 г. Герман по приглашению М. Горького, которому он посылал свои стихи, переехал в Петроград. По воспоминаниям второй жены Германа М. А. Мальцевой, Горький прислал ему денег на дорогу, а в своей газете «Новая жизнь» назначил оклад даже больший, нежели получал сам. В «Новой жизни» Герман из номера в номер публиковал антибольшевистские стихи «на злобу дня». В 1918 г. Герман поехал в Одессу повидаться с матерью, а на обратном пути, из-за обстоятельств гражданской войны, застрял в Харькове. Там он работал в УКРОСТА, а также писал для задержавшегося на юге перед окончательным отбытием за границу театра миниатюр Н. Ф. Балиева «Летучая мышь». В УКРОСТА Герман и познакомился с Есениным, приезжавшим вместе с Мариенгофом в Харьков весной 1920 г.
После переезда в Москву Герман оказался связан дружескими отношениями почти со всеми имажинистами. Впоследствии, когда имажинизма как литературного течения уже не существовало, он (под псевдонимом Эмиль Кроткий) работал в соавторстве с Анатолием Мариенгофом (обозрение для мюзик-холла «Москвич в Ленинграде») и Вадимом Шершеневичем (сценарий мультипликационного фильма «Рука Москвы»). Герман и его первая жена поэтесса Лика (Елизавета Яковлевна) Стырская были накоротке и с Сергеем Есениным, что засвидетельствовано самим поэтом (VI, 137).
Сразу после самоубийства Есенина Герман начал работу над книгой воспоминаний о нем. Но реализовать свой замысел писатель не сумел, осталось лишь небольшое количество литературно обработанных эпизодов. Некоторые тематически перекликаются с отдельными страницами «Романа без вранья» Мариенгофа или «Права на песнь» В. Эрлиха, то есть восходят к одному и тому же источнику — случаю или разговору, который по-своему отложился в памяти каждого свидетеля.
Работе над книгой о Есенине помешало то, что в октябре 1933 г. Эмиль Кроткий был на три года выслан в Сибирь, в город Каменьна-Оби. Высылка была связана с одновременными подобными же репрессиями, обрушившимися на других сатириков — В. Масса и Н. Эрдмана (авторы сценария комедии «Веселые ребята» были арестованы в Гаграх прямо во время съемок) за стихи, эпиграммы и басни. Среди изъятых при аресте рукописей Германа были и наброски задуманной книги о Есенине. Весной 1991 г., извлеченные из следственного дела писателя в архиве КГБ, эти записи были опубликованы в «Огоньке» (1991. № 19, с. 28—30). «Огоньковский» текст по объему представляет собой примерно половину записей, хранящихся в РГАЛИ. Вместе с тем ряд фрагментов, опубликованных в «Огоньке», в авторской редакции из РГАЛИ отсутствует. Можно предположить, что Герман после ареста восстановил по памяти большую часть своих записей или же (что более вероятно) какой-то из экземпляров рукописи или черновик избежал изъятия, и Герман смог продолжить работу над своей книгой. В ссылке, где нравы тогда были, по словам М. Мальцевой, еще патриархальными (как-то ссыльному Герману даже довелось отдыхать в местном доме отдыха вместе с начальником районного ОГПУ), он много печатался в местных газетах под псевдонимом «Папин-Сибиряк».
В октябре 1936 г. Герман освободился (за «минусом» столиц) и поселился в Можайске. Разрешение о въезде в Москву было ему дано лишь в 1944 г., а судимость снята в 1946-м. С тех пор до последних лет жизни он продолжал свое сотрудничество в журнале «Крокодил». К мысли о книге воспоминаний о Сергее Есенине Герман возвращался на протяжении всей жизни: последние наброски в записных книжках относятся уже к 1962 г.
Среди черновиков сохранилась разметка 9 глав задуманной книги: «Русский мальчик», «Гуляка праздный («И похабник я и скандалист...»)», «И мнится, очередь за мной...», «Град Инония и город Нью-Йорк», «И стихотворцы волновались в невзрачной лавке»,
«Стойло Пегаса», «Есенин-букинист», «Богословский, 3 и Пречистенка, 20», «Смерть. Похороны». Из всего этого были сделаны лишь наброски к первой и четвертой главам.
В записях Германа некоторые из его современников, зашифрованные под инициалами, угадываются легко (Анатолий Мариенгоф, Августа Миклашевская), другие (А. Т., Б.) остаются нераскрытыми, но существенного значения это не имеет. Обращается к Эммануилу Герману Есенин по его домашнему имени: «Миша».

1. Бялик Хаим (1837—1934) .— классик еврейской поэзии. Жил в Одессе, где с ним мог познакомиться Герман. Знакомство Бялика с Есениным можно отнести к марту — апрелю 1921 г., так как летом того же года Бялик с группой еврейских литераторов выехал в Палестину (первое интервью было дано в Стамбуле 23 июня 1921 г.), Есенин же в середине апреля 1921 г. ездил в Туркестан.
2. Ошибка мемуариста: летом (в июле) 1920 г. Есенин был в Ростове-на-Дону, откуда направился в Кисловодск и Баку; в Харькове же был в марте 1920 г., т. е. как раз в то время, когда идет березовый сок.
3. Ср. в «Романе без вранья» А. Мариенгофа: «В цифрах Есенин был на прыжки горазд и легко уступчив. Говоря как-то о своих сердечных победах, махнул:
— А ведь у меня, Анатолий, женщин было тысячи три.
— Вятка, не бреши.
— Ну, триста.
— Ого!
— Ну, тридцать.
— Вот это дело.
(Мой век... с. 346).
4. Ср. в воспоминаниях о Париже начала 1920-х гг.: «Почти сразу же после приезда мы натолкнулись на странную фигуру: некрасивый, небольшой мужчина в белом хитоне, раскрашенном у горловины, с ремешком в волосах, шагал в сандалиях. Видеть его на улицах Парижа было по меньшей мере удивительно. Нам объявили, что это Раймон Дункан, брат Айседоры, проповедующий возврат к античности» (Белозерская-Булгакова Л. Е. Воспоминания. М., 1989, с. 32).
5. Голейзовский Касьян Ярославович (Карлович: 1892—1970) — артист балета, балетмейстер. В 1919—1925 гг. руководил балетной студией (с 1922 г.— Камерный балет).
6. Имеется в виду пьеса Л. Н. Андреева «Жизнь человека» (1907).
7. По воспоминаниям А. Мариенгофа и Л. Повицкого, Есенин читал в пасхальную ночь на харьковском бульваре «Пантократора» и «Инонию»; когда толпа возмутилась кощунственным, по ее мнению, содержанием стихов, за Есенина вступились, как пишет Повицкий, откуда-то появившиеся матросы (Есенин в воспоминаниях... Т. 2, с. 241).
8. Всероссийский Союз писателей — профессиональное литературное объединение. Образован в 1920 г. путем перерегистрации Московского Союза писателей, существовавшего с 1918 г. и созданного стараниями М. О. Гершензона; занимал независимую и достаточно фрондерскую позицию по отношению к советской власти (по первоначальному уставу, члены РКП(б) не могли быть приняты в ВСП). Ср. в воспоминаниях Шершеневича: «Союз писателей (...) состоял из «беловатых» писателей. Там были Айхенвальд, Гершензон, Бердяев, Зайцев, Бунин и Эфрос. (...) Наркомпрос ждал от Союза писателей перестройки, но у писателей не находилось психологических кирпичей, чтоб построить новое здание» (Мой век... с. 607). В ноябре 1927 г. ВСП вместе с ВАПП и Всероссийским объединением крестьянских писателей вошел в Федерацию объединений советских писателей (ФОСП).
9. Об этом происшествии в театре см. в публикуемой в разделе II наст. изд. копии милицейского протокола.

 

Комментарии  

+1 #1 RE: ГЕРМАН Э. Я. О ЕсенинеНаталья Игишева 24.02.2016 00:10
Не берусь судить, насколько эти воспоминания правдивы, но со всей уверенностью скажу, что они, мягко говоря, не очень порядочны. Это что, такая жизненная необходимость – выставлять на всеобщее обозрение доверительно-шу точный мужской треп и вообще сугубо личные беседы? Также совсем не по-мужски и просто не комильфо пересказывать слухи, тем более что это отнюдь не самый надежный источник информации. За примером далеко ходить не надо: когда я училась на химфаке, 2 студента уронили и разбили в вестибюле химкорпуса большую ампулу с гексилмеркаптан ом (C6H13SH), которую украли с кафедры органики, а через полмесяца соседка по подъезду спросила меня, правда ли, что у нас в корпусе разлили 20 литров фтороводорода (HF).
Цитировать

Добавить комментарий

Комментарии проходят предварительную модерацию и появляются на сайте не моментально, а некоторое время спустя. Поэтому не отправляйте, пожалуйста, комментарии несколько раз подряд.
Комментарии, не имеющие прямого отношения к теме статьи, содержащие оскорбительные слова, ненормативную лексику или малейший намек на разжигание социальной, религиозной или национальной розни, а также просто бессмысленные, ПУБЛИКОВАТЬСЯ НЕ БУДУТ.


Защитный код
Обновить

Яндекс цитирования
Rambler's Top100 Яндекс.Метрика